Владислав Воронин. Писатель

тексты участников проекта

На крыше припаркованного у тротуара автомобиля, по всей видимости давно брошенного — спущенные колеса, ржавчина пятнами по всему кузову —  выплясывал старичок с всклокоченной шевелюрой седых волос. Стекла его очков яростно поблескивали в свете горящих уличных фонарей, а руки периодически вздымались к небу в странном, почти молитвенном жесте. При этом он выкрикивал что-то нечленораздельно-торжественное. Крыша автомобиля гулко вторила его топанию и приплясыванию. Наконец, оступившись, старичок прошелся, ища равновесия, по капоту, и, не найдя его, спрыгнул на мостовую. Там подхватил булыжник и пригрозил им ближайшей витрине. Витрина равнодушно отразила его ужимки. Бросив камень обратно на грешную землю, безумец заспешил вверх по извилистой улице, радостно чему-то улыбаясь.

Это был писатель Александр Николаевич Зюкин. И как у настоящего писателя, у него была Муза. Муза его была капризной и непредсказуемой особой: она то внезапно, иногда в середине ночи, требовала  внимания Зюкина, изливая на него поток образов, то забывала его на годы, лишая сна и мучая своим отсутствием. Зюкин не жил без Музы, распорядок появления коей не поддавался никакому предсказанию, а всего лишь существовал от её посещения до посещения, превращаясь в раздражительного и мелочного старика. По всей видимости, танец на крыше автомобиля означал один из её визитов.

Зюкин жил и существовал на окраине Петрозаводска в старой пятиэтажке с видом на пустырь, зараставший летом бурьяном и чертополохом, а зимой превращавшийся  в белоснежную пустыню, с торчавшими тут и там железными остовами каких-то конструкций, которые медленно рассыпались под действием времени. Небольшая двухкомнатная квартира, заставленная стеллажами с книгами и потрепанной мебелью, была его форпостом terra foliata  в мире людей.  Жил Зюкин не один. Заботливо охраняла его от житейских скучных дел — оплаты коммунальных счетов, походов в магазин и прочей житейской суеты — милая тихая девушка Вика, гораздо младше Зюкина. Что-то она находила в нем, в эксцентричном, по прежнему молодом душой, писателе.

 

Муза у Зюкина была особенной. Ей бы лучше подошло имя София, но сам писатель никогда не осмеливался обратиться к ней подобным образам, не считая себя никем более, чем писателем. Сколько раз Зюкин надеялся, что пришедшая Муза останется с ним навсегда, да что там навсегда — хотя бы подольше! Он представлял в своих мечтах, как он будет беседовать с ней, пить чай и писать глубокие и вдохновенные книги, которые помогут людям понять себя и окружающий мир. Но Муза каждый раз лишь на короткое время немного приподнимала занавес тайны мира и тут же, не дав вдохнуть воздухои свободы по настоящему, мягко опускала его, оставляя щемящее чувство утери чего-то самого важного. И только строчки на бумаге, которые он успевал записать, служили единственной связью с этой тайной.

В этот раз встреча с Музой пошла по другому сценарию. Зюкин это понимал постепенно, замечая в себе нечто новое, нечто, выбивающееся из всего привычного хода жизни, мыслей, самоощущения. Это было едва заметное присутствие чуда, пока еще совсем робкое. И робость таилась не в открываемом просторе, а во вступлении Зюкина в это пространство. Зюкин был открывающейся дверью. И происходящее подводило итог всей жизни писателя.

Да полно, а был ли Зюкин писателем в обычном смысле этого слова?  Был ли он обывателем Петрозаводска? Наверное, много о человеке можно сказать, если знать, на фоне каких забот проходит его жизнь. Зюкина всегда заботило только одно — Всё. Это Всё было везде и всегда. Оно требовало ответов на вопросы, которые не имели адекватных ответов в человеческом языке. Поэтому Зюкин был писателем — он считал это (какой-то?) возможностью найти новый язык, который смог бы, в который раз, передать смысл ответов. «Всё» не спало и терзало Зюкина и день и ночь, всю его сознательную жизнь. Вернее, с той детской поры, когда он будучи пятилетним ребенком жил в деревне у Деда. Родители оставляли его почти на все лето, наведываясь по выходным.

Одним теплым августовским днем, малыш Зюкин, повинуясь неведомому импульсу, вышел из калитки дедовского двора и пошел по улице деревни. Шел он, удивляясь, если можно было назвать это чувство удивлением, открывавшемуся миру: мимо торжественно и неспешно проплывали высокий тополь с шелестящей лаковой листвой и гладкой серой корой, заросший камышом пруд, в котором местные мальчишки ловили небольших карасиков с серебряной и, реже, золотой чешуей, тянулись разномастные заборы и плетни с небольшими калитками. Не оборачиваясь, под стрекот полуденных кузнечиков и чириканье маленьких птичек, не останавливаясь, шагая вперед, как в трансе, ребенок вышел за пределы деревни и, следуя проселочной дорогой, ведущей через небольшое поле, миновал рощу. Почему он свернул на тропинку, уводящую от дороги, он не знал также. Тропка через метров двадцать нырнула в высохшее русло ручья. Лето стояло жаркое и засушливое. Все время, пока маленький Саша следовал за непонятным импульсом, светило яркое солнце, но только он спустился к ручью, как набежала тень от появившегося тяжелого облака.

Насекомые и птицы замолчали. Ребенок вздрогнул и первый раз за свое путешествие обернулся. Как вернуться домой, он совершенно не знал. Да и просто, как маленький ребенок его возраста, оказавшись один,  не представлял, что делать. Он сел на песок пересохшего ручья и заметил цепочку муравьев, суетливо пересекавшую дно русла и исчезающую в траве на берегу.

Вдалеке тяжело и раскатисто громыхнуло: на краю неба медленно набухала черная полоса приближавшейся грозы.

Саша вздрогнул всем телом. Ему стало страшно, и он заплакал, но продолжал наблюдать за муравьями. Одна часть его боялась и плакала, а другой части было абсолютно все равно, что он потерялся, и приближается гроза. Наоборот, набухавший, ворчащий горизонт фиолетово-синих тонов, клубящийся по краям белой пеной, вызывал торжественно-трепетные чувства: нечто грозное и поражающее своей мощью, но самое главное — широтой и Тайной — накатывало на него волной. Саша сидел и восхищенно плакал.

Нашла его соседская девочка. В то время, как вся деревня, поднятая дедом на поиски пропавшего внука, обшаривала сараи и огороды, она прошла по дороге в поле и услышала в стороне ручья всхлипы маленького Саши. Воспоминание об этом случае осталось у него навсегда.

В возрасте пятнадцати  лет, Саша уехал с родителями в один из южных городков в Узбекестане. Родители были «советскими интеллигентами»: мать стала работать врачом в местной больнице, а отец инженером на строительстве одной из строек коммунизма.

Саша часто ходил с мамой за продуктами на местный рынок — настоящий восточный базар, с горами спелых, продолговатых дынь, заполняющих пространство медовым ароматом, с прилавками, заваленными гроздьми белого и черного винограда в рое ос, слетевшихся на сладкий сок, лепешками, которые пекли прямо здесь, в куполообразных печах, пышущих жаром. На фоне жаркого среднеазиатского лета полные узбечки казались волшебными джинами, рожденными в пекле вулканов, когда нагибались в ад тандыров, прилепляя раскатанное тесто на внутренние стенки и снимая румяные круглые лепешки с кунжутными семечками.

Здесь Саша однажды увидел старика в изношенном до дыр халате. Тот сидел на самом солнцепеке, не стараясь спрятаться от безжалостного солнца полудня, и, казалось, дремал. Когда малыш посмотрел на него, тот внезапно повернул голову и впился в Сашу своими, оказавшимися небесно-голубыми глазами, резко контрастировавшими с до черноты смуглой кожей лица. Взгляд был ясный и пугал именно той Тайной и Могуществом, которое мальчик узнал первый раз, сидя на песке высохшего русла ручья. Саша снова заплакал, но не от страха или горя, слезы легко и благовейно потекли у него из глаз, а в груди трепетало и таяло. Мама вела его за руку, а Саша, с вывернутой в сторону необычного старика головой, шел и плакал.

Потом этот старик появился на улочке, где жила семья Зюкиных. Он часто сидел напротив их окон, в тени большой шелковицы. Саша, выбегая гулять, всегда подходил к нему и садился рядом на деревянный ящик, и они неспешно и подолгу беседовали. О чем мог разговаривать старый узбек с маленьким русским мальчиком? Никто этого не знал кроме них двоих и, возможно, еще кого-то третьего.

С тех пор минуло почти 70 лет. Александр Николаевич сохранил эти воспоминания и даже написал книжку, куда, завуалировав, поместил свои детские переживания от встречи с Грозовым фронтом и дервишем на Самаркандском базаре. И теперь, в иной форме, он снова чувствовал накатывающее нечто, несущее Тайну, запредельную понимаю, но не чуждую человеку. Эта невидимая и неслышимая волна, фронт, глухо ворчащий где-то в подсознании Зюкина, приближался с каждым днем, становясь все более явственным. Александр Николаевич торопился, он хотел оказаться готовым к тому моменту, когда эта волна накатит на него и окончательно поглотит. Он уже знал, что это будет последний визит Музы.

В то время к Александру Николаевичу часто заходила пара неразлучных друзей — Владимир и Петр. Они пытались, и не без предпосылок таланта, заниматься литературой, и Зюкин был их наставником. Компания подолгу сидела на кухне, но чаще в гостиной, полной беспорядка, с множеством стопок книг, старинным торшером и простым письменным столом у окна. Александр Николаевич обычно сидел, утонув в глубоком старом кресле, с потрепанной, местами порванной обивкой, и, посверкивая стеклами очков, внимательно всматривался и вслушивался в своих молодых друзей. Иногда он советовал, иногда рассказывал что-то витиеватое, иногда разражался легкими укорами, но всегда это было к месту и тактично. Зюкин ни на чем не настаивал. Он лишь старался расслышать в молодых людях те нотки, которые ему были знакомы в самом себе, звучащие при посещении Музы, и бережно и внимательно поддерживал их, если они начинали робко звучать в его молодых друзьях. Вика приносила чай и сама садилась на ковер у кресла писателя, очень редко, но твердо вмешиваясь в разговор, позволяя себе поправить Зюкина в его полете рождающегося повествования.

За окном вьюжило или светило заходящее летнее солнце, или неслись желтые листья, но Александр Николаевич жил не временами года, а своими, только ему ведомыми ритмами. Володя и Петр уже знали, что при посещении своего старого наставника следует оставить за порогом все заботы и прежние распорядки и стараться чувствовать и жить в ином пространстве, в иной мерности. И за пару лет они научились ценить эту многомерность, черпая из нее вдохновение для жизни и для своих попыток воплощения таланта. Дара, как говорил Зюкин. Дар он сравнивал с самой сутью человека, говоря, что это связь с Музой , а значит связь со всем миром.

Еще Александр Николаевич любил говорить о том, что обычным словом нельзя полноценно описать смысл образов, навеянных Музой, но описывать все равно нужно, ибо цель не в окончательном слове, точно выражающем Всё — такое и невозможно — а в длящемся Слове. Что подразумевал Александр Николаевич под этим, можно только догадываться. Возможно он просто интриговал, как интригует повествователь о неведомых берегах, чтобы заставить любопытного путешественника отправиться в путь и увидеть эти земли самому. Возможно и то, что имелось в виду что-то конкретное.

(А что думаешь ты, читатель? Зовет ли тебя Слово или Дело в совсем неведомые края, рождается ли трепет у тебя в душе при словах о никем не виданных единорогах и тайных песнях и плясках Фавнов и Нерид, становится ли у тебя тесно в груди при надвигающейся грозовом фронте, сверкающем вспышками молний? Заплачешь ли ты, увидев в глазах Душу?)

Все это присутствовало в атмосфере вокруг Александра Николаевича Зюкина. Он жил наполовину в Петрозаводске, а наполовину в ином измерении, которое всегда было труднодоступно обывателям. Соседям и его знакомым казалось, что Александр Николаевич видится им со спины. Так и было на уровне, чуть менее сомнамбулическом, чем ежедневный сон: Зюкин был развернут лицом в ту точку, откуда появлялось вдохновение. Он часто говорил своим друзьям: «Музеи полны образцами творений, их материальными носителями. Картины, статуи, книги и прочее, все это, лишь следы самого важного. Любой думающий, он подчеркивал — думающий, человек знает, что все существующее мимолетно, иллюзорно. Но не в смысле, который любят  поверхностные приверженцы некоторых восточных учений, говоря об иллюзорном, как несуществующем. Нет! Это все вполне существенно. Иллюзорно — это значит не истинно, временно.

Красота женщины, очарование осени, краски заката, все это временная, а значит не истинная красота. Так какова же красота истинная, то есть вневременная? Цивилизация пытается сохранить истину, красоту, но фрески Рублева, работы Микеланджело, статуи Греции и храмы разных религий, рано или поздно, несмотря на нашу заботу,  заберет время. Мы концентрируемся на временных носителях гениальности, на материальном, иллюзорном. Истинная красота заключена в другом, она в том состоянии, в том озарении, что рождало фуги Баха и картины Рубенса! ДОлжно сохранять не результат, не воплощение их таланта, а само Состояние таланта! Гениальность должна стать фетишем творцов, а не результат их озарений. Именно ее следует пестовать и сохранять! Мы опять хватаем хвост осла, а не входим в Ершалаим! Проблема только в том, что гениальность не свойство толпы. Человечество не может быть поголовно гениально. Во всяком случае, не в наше время».

Тихим осенним вечером, когда на улице солнце, прощаясь с летом, еще светит ласково и томительно, когда на пустыре, за домом Александра Николаевича, высокий иван-чай начал сохнуть и между бурыми травинками тихому созерцателю видны многочисленные паутинки, оплетающие траву, в рабочем кабинете собралась компания друзей. Зюкин, как всегда, утопал в потертом кресле напротив открытого окна. Справа от него, обхватив руками колени и облокотившись плечом на кресло, на подушке, пристроилась Вика. Ветерок слегка шевелил занавески. У стеллажа с книгами, оперевшись спиной на него, сидели прямо на полу Володя и Петр. Между ними стоял низенький столик. Сначала они пили чай с земляничным вареньем из хрустальных резных розеток, разговаривая о своих обычных житейских делах. Иногда затрагивали литературу, иногда политику. Чай был настоен с мятой, собранной Викой. Из распахнутого окна тянуло осенней свежестью. Позже в разговоре все чаще стали случаться долгие паузы.

В одну из таких пауз, Александр Николаевич медленно и тихо проговорил: «Жизнь пролетает, как ускоренная кинопленка без звуковой дорожки: мелькают пейзажи, города, фигуры и лица, лица, лица... Странный калейдоскоп света и тени. Невольно начинаешь отстраняться от происходящего, отступать в недоумении перед происходящим. Не понимаешь — что это? И кто это был пятнадцать, тридцать лет назад, кого я называю собой? Опадает листва дней, шуршит время иссохшими воспоминаниями. И маленького мальчика, каким ты помнишь себя, уже воспринимаешь как внешнего персонажа, не имеющего никакого отношения к себе, с любопытством отмечая изгибы его судьбы. А было ли это или я сам придумываю эти события, которые твердо решил соотносить с тем, что происходило со мной? Скорее второе. Река времени недвижима, все существует одновременно, только чей-то взгляд скользит по картотеке с книгами судеб людей и народов. Кто этот Писатель, что написал все эти бесчисленные книги? Зачем?..»

И, помолчав, добавил, обращаясь ко всем и никому: «Зачем Я? И еще — Зачем ВСЁ?..»

За этим повисла особенно долгая пауза, но, судя по горящим глаза приятелей, никого не тяготившая, и, казалось, что они все смотрели в одном направлении. В глубину. Что-то торжественное и очень вдохновляющее, виделось этим четверым. Далекие всполохи зарниц, ворчание приближающейся грозы, что-то накатывало из пустоты...

На этом моменте стоит остановиться и не пытаться что-то добавить. Образы, метафоры, интеллектуальные построения в истории человечества сопутствовали происходящему сейчас в этой компании. И пересказ, новые интерпретации уже сказанного, переходящие из поколения в поколение, множились и развивались, но так и не приближались к Центру и ничего не добавляли к сути. Наверное, нужно наговориться вдоволь, пытаясь нащупать путь, чтобы понять бессмысленность этих попыток, но и без этих пройдённых шагов, тишины тоже не понять, себя не понять, не услышать тихого голоса Музы. Своей Музы. Не услышать громоподобного молчания Неба, раскалывающего личную тюрьму. Здесь надо замолчать, чтобы полнее выразить то, что накатывало на четверых людей в маленькой квартирке на краю Петрозаводска. Что-то происходило, но что, знали только они. Глаза Вики были полны слез, но легкая улыбка скользила по ее лицу. Два друга сидели с закрытыми глазами, щеки горели, они с трудом сдерживаличувства, распиравшие грудь. И только Александр Николаевич сидел совершенно тихо и умиротворенно, глаза его прикрылись, и до этого всегда подрагивающие пальцы правой руки на подлокотнике кресла, неподвижно расслабились. Был третий день октября месяца.

На Петрозаводском кладбище собралась немногочисленная группа людей, знавших писателя Александра Николаевича Зюкина. Они, потупившись, стояли у могилы, пока пара рабочих неторопливо забрасывали землей могилу и, прихлопнув лопатами холмик, закрыли его еловыми лапами и венками. Небо было высоким и безоблачным, на деревьях важно и несуетливо гортанно курлыкали вОроны, черные и большие, кося глазами на собравшуюся группку людей. Больше никаких звуков не тревожило тишину кладбища. Изредка вОроны перелетали с дерева на дерево, и было слышно, как с легким свистом рассекают воздух их мощные крылья. У самой могилы стояли Вика, Владимир и Петр. Вика тихо плакала, опершись на руку Петра, торжественно и сосредоточенно глядевшего на могилу наставника.

Владимир же не мог оторвать глаз от высокого синего неба и вершин деревьев с позолоченными осенью листьями.

«Гррраа», — сказал ворон с ближайшего дерева. «Да», — сказал Владимир.