Роальд Мандельштам (Никита Елисеев о Роальде Мандельштаме)

Неуместный Мандельштам

В поэзию Роальда Мандельштама нераздельно и неслиянно вмяты грубость и нежность насмешка и восхищение. Доживи он до наших дней, к нему, однофамильцу великого поэта, обращались бы с неожиданной эксцентричностью: Роальд Чарльзович. Иное дело — мог бы Мандельштам, родившийся в 1932 году, дожить до наших дней? При таком собой-небрежении не выдержал бы и куда более сильный организм. А тут — костыли, астма, костный туберкулез, блокада в детстве, морфий в юности. Отец — американский социалист Чарльз Горовиц приехал в советскую Россию строить счастливое свободное братское общество, где не будет ни господ, ни рабов. Вечная тщета человеческих стремлений, «разлад мечты и существенности», как писал Гоголь в «Невском проспекте». Приехал строить счастливое общество, а построил «социум власти», в котором его самого арестовали в 1937 году, сына тягали на превентивные допросы чуть ли не до смерти; впрочем, сын платил столпам этого общества той же «любовью». В 1953 году при одном только известии о смерти Сталина Роальд Чарльзович с двумя друзьями-художниками радостно заорал: «Гуталинщик — сдох!»

Салон отверженных

Его друзья художники Александр Арефьев, Рихард Васми, Шолом Шварц, Валентин Громов, Владимир Шагин, Родион Гудзенко, называвшие себя ОНЖ (Орден Независимых Художников), а в историю российского искусства ХХ века вошедшие под именем «Арефьевский круг», — тема особого разговора. Ленинградские подростки, пережившие блокаду, наделенные невероятным живописным талантом, жаждой жизни, вылетевшие из всех художественных учебных заведений 40?х годов «за формализм», они смогли создать удивительный живописный эквивалент Ленинграду. Не парадному, экскурсионному Петербургу, но Ленинграду ХХ века — городу дворовых скандалов, парадняков, бань, трамваев и хулиганов. Поэтическим гением этой компании был Роальд Мандельштам. Его комнатка в конце Садовой у Калинкина моста через Фонтанку была эдаким «салоном отверженных». Его стихи «арефьевцы» знали наизусть. Шолом Шварц написал его портрет. Сборник стихов Роальда, вышедший в 1997 году в Петербурге, был иллюстрирован рисунками «арефьевцев». Однако умерший в 1961 году Роальд Мандельштам был одинок. Он был — сам по себе. Поэтический, «оттепельный» ренессанс 60?х прошел мимо, не задев ничем. Он был сам по себе даже в своей компании художников-нонконформистов, он остался одинок даже в неподцензурной неофициальной поэзии. Рассказывают, что, подобно многим молодым поэтам, Роальд Мандельштам отправился к Анне Ахматовой: не то чтобы за благословением — стихи почитать, мнение послушать. Пришел, почитал, поговорил — и не только не получил «благословения», но гордо удалился едва ли не обруганный гранд-дамой, «связующим, так сказать, звеном» между «бронзовым веком» российской поэзии и ее «серебряным веком». Скорее всего, это легенда. Да и зачем было ходить Роальду к Ахматовой? Он был слишком горд, чтобы «внимать» кому бы то ни было. В нем не было никакой почтительности. Агрессивность была, а почтительности — ни на гран, ни на грош. Художник Валентин Громов вспоминает, как, прочитав стихотворение Брюсова «Творчество», то знаменитое, в котором «лопасти латаний на эмалевой стене» и «всходит месяц обнаженный при лазоревой луне», Роальд Мандельштам пожал плечами: «Я сделаю это лучше». И сделал! Написал «Качание фонарей», в котором уютному домашнему декадансу Валерия Брюсова противопоставлен взорванный, топорщащийся какими-то опасными углами мир, в нем-то и следует (приходится? нужно? даровано?) жить поэту.

Оперность из подворотни

О Роальде Мандельштаме написано не так уж и много, но все писали о нем хорошо — будь то поэт Константин Кузьминский, поэт Анри Волохонский (впервые в 1982 году издавший сборник стихов Роальда в Израиле), искусствовед Борис Рогинский. В своей антологии «Поздние петербуржцы» критик и переводчик Виктор Топоров точно назвал две главные особенности стихов Роальда Мандельштама: «Они — искусственны и неподдельны».
Именно так. Лучше и не скажешь! С одной стороны, не можешь не чувствовать всю театральность, едва ли не оперность поэзии Роальда, пышность, маскарадность, разноцветность; а с другой стороны, видишь и веришь, что все это мучительно-подлинно, как подворотня и парадняк засратого Третьего Рима, в котором и происходят… спектакли.
С не меньшей парадоксальной точностью Топоров поместил Роальда Мандельштама рядом с Глебом Горбовским, хотя, казалось бы, что может быть общего у нутряного площадного простонародного Глеба и декадентского Роальда? Рядом их можно поместить разве что по принципу… контраста.
С одной стороны, знаменитое «Когда качаются фонарики ночные, / Когда на улицу опасно выходить, / Я из пивной иду, / Я никого не жду…» Горбовского, а с другой: «Я не знал, отчего проснулся / И печаль о тебе легка, / Как над миром стеклянных улиц, / Розоватые облака…» Роальда. Один поэт умер давным-давно, не вписавшись ни в один из всех возможных «истэблишментов», а другой, слава Богу, жив до сих пор, умудрившись пройти по лезвию бритвы советского писательства и «не-потери-таланта».
Один поэт помер так, что до сих пор, хотя дату установить нетрудно, все же называют три разных года — 1954, 1957, 1961?й. Юбилей другого поэта отмечался на общегородском уровне, но это все — детали, а на самом-то деле и в том и в другом было нечто общее, родственное. Театральное, не перестающее быть истинным. Может (как ни странно), есенинское? В конце концов, и тот, и другой могли бы о себе сказать дурновкусной, театральной, но такой талантливой строчкой из Сергея Есенина: «Розу белую с черной жабой я хотел на земле повенчать».

Холодный вечер

К тому же Роальд Мандельштам заслужил такую странную, такую удивительную славу, что, право же, этой странной «глухой славе», можно и позавидовать. До 1982 года ни одного напечатанного стихотворения, разве что в машинописных самиздатских журналах; да и в 1982 году сборник вышел в далеком Израиле. Но вот представьте: 80?й, что ли, год, питерская осень, Александровский, кажется, садик, под ногами шуршат листья; синь, солнце, прохлада — романтическая прогулка.
На такой вот осенней романтической прогулке я и слышу впервые стихи умершего 20 лет тому назад поэта: «Листопад принимая в ладони своих площадей, город лежит, как Даная, в золотоносном дожде». Не в том дело, что — красиво, а в том, что эта красота застряла в сознании, осталась, победила время. Победила государственный аппарат, который по какой-то свихнутой своей логике полагал: ни в коем случае нельзя знать про то, что «город лежит, как Даная, в золотоносном дожде»…Черт его знает, какие могут возникнуть ассоциации.
Словом, когда я узнал, что в актовом зале Европейского университета 17 февраля проходит вечер под названием «Судьба стихов Роальда Мандельштама», отправился туда — и не пожалел. Народу было немного. Было холодно, поскольку в этом актовом зале огромные окна. Не окна, а застекленные ворота, в них может въехать карета, запряженная ангелами. Я задрал голову и увидел плафон. Дурновкусная потолочная живопись: чернокрылый мускулистый старик размахивает секирой (похожей на увеличенную во много раз опасную бритву) и волочит в небеса юношу. Аллегория ранней смерти, смерти в юности. Уж не знаю, кто и когда умер в бывшем княжеском особняке — бывшем Институте труда, ныне Европейском университете, но ведь как совпала обстановочка помещения с обстоятельствами судьбы Роальда Мандельштама и его стихов!
Не специально ведь подбирали такой вот холодный полупустой застекленный зал с идиотской аллегорией ранней смерти на потолке, чтобы читать стихи и рассказывать о рано умершем замечательном поэте, не боявшемся ни дурновкусия, ни красоты, ни аллегорий. Просто так получилось…

Жизнь среди метафор

Одна из обаятельных особенностей стихов Роальда Мандельштама — поразительное ощущение какой-то неуместной уместности: «Пусть Египет разграбят гиксосы / И в ущелье умрет Леонид, / Голубые лотки с абрикосами / Ароматом наполнили дни…» Что за восхитительная поэтическая абракадабра! В Питере начали продавать с лотков, проложенных голубой бумагой, абрикосы — ну и при чем здесь нашествие гиксосов и героическая гибель спартанского царя Леонида в Фермопильском ущелье? Вроде ни при чем, но что-то поверх логики и хронологии вынуждает обрадованно согласиться: да, это — вторжение Юго-Востока на Северо-Запад связано с античностью и со всякой прочей ближневосточной древностью.
Об этом поэтическом, гофмановском двоемирии — среди прочих особенностей и подробностей стихов Роальда Мандельштама — говорили на вечере искусствовед Борис Рогинский, поэты Петр Бранд и Арсен Мирзаев. Роальд не выдумывал метафор, а жил среди них. Он в самом деле видел облака на балконе, когда писал: «Сейчас привезут макароны! / На потных конях, а пока / В чугунной авоське балкона / Озябшие спят облака…»
Может, эта гофманиана была связана с морфинизмом Роальда? Мучимый смертельными (буквально) болями, он глушил страдания морфием, в результате и видел многое такое, чего другие не видели. Его стихи можно было бы счесть первой российской психоделической поэзией, если бы воображение Роальда не было заковано в такую дисциплинированную строгую форму.
А может, «двоемирие» роальдовской поэзии было связано с вечным мальчишеским, подростковым «желанием быть испанцем, пиратом, рыцарем», которое живо в каждом поэте. Франсуа Трюффо говорил: «Кино — искусство мальчишек». Поэзия — тоже. Нужно только чуть дополнить формулировку: «Поэзия — искусство мальчишек, умудренных, но не испуганных близостью смерти». Таким и был Роальд Мандельштам, хлебнувший военного и послевоенного лиха; узнавший блокаду, потерю близких, слежку сверхдержавы; больницы для нищих, каковыми были советские больницы. Он действительно жил в своем особом мире, вонзившемся, застрявшем в послевоенном Ленинграде 40?50?х годов: «Тучи. / Моржовое лежбище булок. / Еле ворочает даль. / Утром ущелье — Свечной переулок, / Ночью — Дарьял, Ронсеваль…»
Самое важное здесь, как вы понимаете, что и утром, и ночью Свечной переулок — ущелье. Не остановившись на достигнутом, Роальд завершает стихи великолепным ироническим, воистину двоемирным финтом, перед которым в недоумении задержится не один интерпретатор: «Битой жене маскарадные гранды / Снятся. / Изящно хотят, — / Гуси на Ладогу прут с Гельголанда. / Серые гуси летят».
Будь я чуть попрямолинейнее, непременно бы написал, что тут, мол, очевиден упрек «битой жене»: де, зачем выдумывать во сне «маскарадных грандов», когда под окошками — ущелье, когда над крышами летят серые гуси на Ладогу с Гельголанда! Это ведь не хуже «маскарадных грандов», а даже и лучше — строже, звенящее, воинственнее. Гельголанд — прекраснее гранда, это ясно.
Но такой упрек не вычитаешь из стихотворения Роальда Чарльзовича Мандельштама. «Маскарадные гранды», снящиеся «битой жене», находятся в том же ряду поэтического, превращающегося в обыденное, и обыденного, превращающегося в поэтическое, что и Свечной переулок, превращающийся в Ронсевальское ущелье.
В том-то и дело, что в поэзию Роальда Мандельштама нераздельно и неслиянно вмяты грубость и нежность, насмешка и восхищение. В противном случае разве бросил бы сын американского социалиста, сгинувшего в Советском Союзе, такой отважный и нежный вызов жизни, загнавшей его на самое дно, да так загнавшей, что впору взвыть Иовом, а он: «Я не знал, отчего проснулся, / И печаль о тебе легка, / Как над миром стеклянных улиц — / Розоватые облака. / Мысли кружатся, тают, тонут, / Так прозрачны и так умны, / Как узорная тень балкона / От летящей в окне луны. / И не надо мне лучшей жизни, / Сказки лучшей — не надо мне: / В переулке моем — булыжник, / Словно маки в полях Моне».

Добавить комментарий

Защитный код
Обновить